Александр Николаевич Беклемишев (Реджио)

public profile

Is your surname Беклемишев (Реджио)?

Research the Беклемишев (Реджио) family

Александр Николаевич Беклемишев (Реджио)'s Geni Profile

Share your family tree and photos with the people you know and love

  • Build your family tree online
  • Share photos and videos
  • Smart Matching™ technology
  • Free!

Александр Николаевич Беклемишев (Реджио)

Birthdate:
Death: October 08, 1908 (82-91)
местечко Кривой Рог, Херсонского уезда
Immediate Family:

Son of Николай Александрович Беклемишев
Husband of Клеопатра Николаевна Беклемишева
Father of Нина Александровна Беклемишева; Анатолий Александрович Беклемишев; Владимир Александрович Беклемишев; Михаил Александрович Беклемишев; София Александровна Беклемишева-Филиппченко and 3 others

Occupation: гусарский полковник а отставке, художник-декоратор, фигурант дела о подделке казначейских серий, каторжник
Managed by: Ivan Alexandrovich Alexandrov
Last Updated:

About Александр Николаевич Беклемишев (Реджио)

Об Александре Николаевиче Беклемишеве (Реджио) (русский)

Портрет молодого человека, предположительно работы Беклемишева-Реджио, из Николаевского музея см. здесь: http://www.niknews.mk.ua/2014/12/02/hudozhnik-beklemishev-figurant-...

По следам XVI научной конференции "Экспертиза и атрибуция произведений изобразительного и декоративно-прикладного искусства" 08.12.2010 13:43 Администратор

Предлагаем Вашему вниманию один из наиболее интересных докладов на конференции "МАГНУМ-АРС" (17-19 ноября 2010 г., ГТГ, Москва) ведущего научного сотрудника Киевского национального музея русского искусства АГЕЕВОЙ НАТАЛИИ ЕВГЕНЬЕВНЫ о художнике Александре Реджио.

                                  ХУДОЖНИК АЛЕКСАНДР РЕДЖИО (БЕКЛЕМИШЕВ).

В каждом собрании наряду с первоклассными произведениями профессиональных
мастеров встречаются работы художников-любителей. Их изучение связано с определенными трудностями. Сведения о непрофессиональных художниках в справочной литературе, как правило, отсутствуют, а творческое наследие невелико, разбросано по музеям или частным собраниям и практически не опубликовано.

    В научно - вспомогательном фонде КНМРИ (Киевского национального музея русского искусства) хранятся три акварели  имеющие подпись: A.Reggio:

1. Константинополь. Бумага, акварель, белила. 37,3х27,7. НДРг-58 (ил.2).

2. Восточные женщины на базаре. Бумага, акварель. 44,3х33,5. НДРг-59 (ил.3).

3. На улице восточного города. Продавец плова. Бумага, акварель. 37,9х28. НДРг-60 (ил.1).

         Это жанровые сценки на улицах восточного города - предположительно Константинополя (Стамбула)[1]  – с участием разносчиков, продавцов плова, торговцев и покупателей восточного рынка. Стилистические особенности произведений позволяют отнести время их исполнения ко второй половине XIX века.

Ориентируясь на итальянские нотки в звучании фамилии, я попыталась найти автора среди западноевропейских мастеров. Безрезультатно. Не значится художник с фамилией Реджио и в справочниках по русскому искусству. Вывод напрашивался сам собой – акварели исполнены способным, но малоизвестным мастером или художником-любителем, которые редко попадают в справочные издания.
Акварели пролежали в полном забвении до тех пор, пока на глаза не попался отрывок из книги художника Нестерова «Давние дни». В главе, посвященной заграничному путешествию 1889 года, рассказывая о днях, проведенных в римской колонии русских художников, Михаил Васильевич вспоминает: «В нашей компании был один старый римлянин, отец скульптора Беклемишева – декоратор Реджио. Он был великий поклонник Рима, в ущерб своей родине, и я часто с этим стариком воевал. Но особенно мы враждовали однажды – в день праздника св. Иоакима Латеранского. С утра мы ездили компанией за город, осматривали остатки дворца императора Адриана, и я не мог в должную меру проникнуться восторгом от мраморных глыб, из которых когда-то была создана знаменитая вилла: эти камни были недостаточно убедительны для меня и вовсе меня не волновали, тогда как старик Беклемишев, человек западной культуры, имевший основания не любить свою родину, был ими восхищен и глумился над тем прекрасным, что осталось у нас дома и что меня там – в Риме, в Тиволи, в Альбано – продолжало восхищать».[2]
Казалось, установив личность «старого римлянина», восстановить все звенья биографической цепи не составит труда. Но вопреки ожиданиям, сведения об отце известного скульптора в справочных изданиях отсутствовали. Упоминание о Беклемишеве мелькнуло еще в книге И.Репина «Далекое близкое» в главе, посвященной чугуевскому периоду жизни, то есть 1860-м годам.[3] И снова - информационный вакуум.
Что же произошло между 1860-ми и 1880-ми годами жизни Александра Николаевича Беклемишева? Как и когда русский дворянин превратился в «итальянца» Реджио? Что означала фраза из воспоминаний Нестерова «имевший основания не любить свою родину»? Понадобилось еще несколько лет, чтобы приподнять завесу, скрывавшую двадцатилетний период жизни художника. В воспоминаниях журналиста и писателя А.В. Амфитеатрова упоминается его литературный этюд, посвященный памяти старшего товарища – Александра Николаевича Реджио (Беклемишева) – художника-декоратора тифлисского и одесского городских театров. Этот этюд вошел в сборник «Тризны», изданный в Санкт-Петербурге в 1909 году.
Александр Валентинович Амфитеатров, обладавший красивым баритоном, учившийся пению в Италии, проработал сезон 1887-1888 годов в Тифлисском оперном театре. Там он познакомился с декоратором Реджио и с изумлением узнал, что «кротчайший, милейший, добрейший, изящнейший, остроумнейший А.Н.Реджио – действительно, в своем роде, граф Монтекристо: участник знаменитого сонцевского или «дворянского» процесса о фабрикации фальшивых серий государственного банка, бывший каторжник и переселенец; что, отбыв наказание, он много лет прожил за границею добровольным изгоем, обитальянился, сменил свое родовое имя Беклемишева на итальянскую фамилию Реджио и, возвратясь на старости лет в Россию, начал на шестом десятке лет новую трудовую жизнь, будто второй раз родился».[4]
Дело «о подделке серий» было одним из самых нашумевших уголовных процессов второй половины XIX века, всколыхнувшее весь юг России. Преступниками было выпущено фальшивых казначейских бумаг на 70 тысяч рублей – по тем временам деньги немалые. По стечению обстоятельств, это было первое серьезное дело, которое пришлось вести знаменитому русскому юристу Анатолию Федоровичу Кони. В 1867 году он был назначен в Харьков товарищем окружного прокурора. В своих воспоминаниях А.Ф.Кони писал: «Летом 1865 года началось следствие, возложенное на особую комиссию, заседавшую в Изюме. Оно велось очень энергично и успешно – были добыты важные вещественные доказательства, и вскоре заподозренными оказались изюмский предводитель дворянства Сонцев, помещик Карпов, мещанин Спесивцев, дворянин Щепчинский, отставной гусарский полковник Беклемишев, бахмутский уездный предводитель Гаврилов и другие, оговоренные сознавшимися в участии в подделке мещанином Коротковым, резчиком Гудковым и гравером Зебе».[5]
Но дело было возбуждено еще до окончания судебной реформы и введения новых судебных учреждений, и его тихонько спустили на тормозах. Протоколы исчезали, свидетель умер в камере. Назначенный наблюдать за делом, Анатолий Федорович повел его без всяких скидок на чины и звания. Обвинение приняло серьезный оборот и тогда заволновалось «общество». Прокурора обвинили в предвзятости к дворянству, подсудимые (в частности Беклемишев) писали жалобы, обращались к самому шефу жандармов Шувалову, требовали отстранить Кони от дела. Однако новые судебные установления начали действовать. Дело Гаврилова и Беклемишева слушалось в Харьковском окружном суде с участием присяжных заседателей 14 -23 декабря 1872 г., через 7 лет после совершения преступления. И, несмотря на то, что одним из защитников выступал блестящий адвокат Ф.Н.Плевако, присяжные заседатели признали виновными обоих подсудимых в приписываемом им преступлении и дали им снисхождение. На основании этого вердикта суд приговорил П.С.Гаврилова и А.Н.Беклемишева к лишению всех прав состояния и к ссылке в каторжные работы на 4 года каждого, постановив ходатойствовать перед Его Императорским Величеством о замене этого наказания лишением особенных прав и ссылке в Иркутскую губернию.

   В биографии любого художника наиболее важной составляющей все-таки является его творчество. И единственным источником, дающим представление о театральных работах Александра Николаевича Реджио, остается, на сегодня, упомянутый сборник «Тризны». По мнению Амфитеатрова, Беклемишев был слабым рисовальщиком, но неплохим декоратором: «О декоративных работах Реджио я не стану распространяться. По нынешнему времени, он, пожалуй, уже устарел, как академический романтик. Но многие его работы приятно вспоминаются мне, как высоко художественные, даже теперь 22 года спустя. Например, собор в последнем акте «Корделии», декорации «Чародейки», «Мазепы» и друг. <…>    Искусство свое Реджио понимал тонко и любил страстно. Открыть красивый световой эффект, новый декоративный мотив, было для него счастьем. Он восхищался и радовался, как ребенок, когда волнение моря и движение туч стало воспроизводиться, вместо старинного колебания раскрашенных полотен солдатскими спинами или кулаками, посредством волшебного фонаря. А - когда что-нибудь в декоративном отношении не выходило, огорчался тоже, как ребенок. Кажется, Ипполитов-Иванов сострил о нем:

- Александр Николаевич уверен, что в опере поют только его декорации, а все остальное неважно».[6]
Театральной декорацией Реджио перестал заниматься приблизительно с 1904 года. Умер художник в 1908 году.[7] Таким образом, на основании вышеизложенного, можно составить следующую биографическую cправку:
РЕДЖИО (БЕКЛЕМИШЕВ) Александр Николаевич
Родился в 1821/22 (?), умер в 1908 .

Отец скульптора В.А.Беклемишева. Художник-любитель. Живописец, акварелист. Занимался театральной декорацией. Жил в Харьковской губ. (в 1860-х гг.), в Сибири (в Иркутской губ.? в 1870-х гг.), в Италии (в частности в Риме, в колонии русских художников в 1870-х -1880-х гг.), Тифлисе (в 1880-х гг.- работал в Тифлисском оперном театре), Одессе (в 1890-х – 1900-х гг. (?) - работал в Одесском оперном театре).[8] Совершил поездку по Европе (в 1906 г. – Италия, Германия, Франция).

   К сожалению, театральные декорации беззащитны перед разрушительным бегом времени. То немногое, что сохранилось из  творческого наследия Александра Николаевича Беклемишева, не дает нам возможности объективно судить о его мастерстве.

Примечания:

[1] На одной из акварелей (НДРг-58) есть авторская надпись: Сonstantinopoli. [2] Нестеров М.В. «Давние дни». М., 1959. С. 191,388. [3] Репин И.Е. «Далекое близкое». М., 1961. С. 105, 108, 109, 493. [4] Сборник «Тризны» был издан в Санк-Петербурге в 1909 г. и в Москве в 1910 г. Цитируется по: Амфитетатров А.В. Тризны. М., 1910. С. 74. [5] Кони А.Ф. Избранные произведения в 2-х томах. Изд. 2-е, доп. М., 1959. С. 377. [6] Амфитеатров А.В. Указ. соч. С. 77, 78. Композитор М.М. Ипполитов-Иванов работал в 1884-1893 гг. дирижером в Тифлисском оперном театре. [7] Сведения о смерти А.Н. Реджио (Беклемишева) взяты из переписки М. Горького с А.В. Амфитеатровым. Горький и русская журналистика начала ХХ века. Неизданная переписка.// Литературное наследство. М., 1988. Т.95. №. 56. В примечании к письму А. Амфитеатрова к М. Горькому от 10.XII.1908 содержатся следующие сведения об Александре Николаевиче Беклемишеве (Реджио): художник-декоратор, работал в Тифлисском оперном театре, где в 1887 г. с ним познакомился Амфитеатров; долгие годы жил в Италии. Амфитеатров писал о его судьбе в статье «Александр Николаевич Реджио» сб. «Тризны». СПб., 1909. Комментарии составлены Ф.М.Иоффе. [8] Сведения о проживании А.Н. Беклемишева в Одессе содержатся в письме М. Нестерова к родным из Киева от 01.05.1894. Нестеров М.В. Письма. Избранное. Изд. 2-е. Л., 1988. С.125. Иллюстрации:

Ил.1.  А.Н. Реджио. На улице восточного города. Продавец плова. Бумага, акварель. 37,9х28. КМРИ. НДРг-60. Ил.2.  А.Н. Реджио. Константинополь. Бумага, акварель, белила. 37,3х27,7. КМРИ. НДРг-58. Ил.3.  А.Н. Реджио. Восточные женщины на базаре. Бумага, акварель. 44,3х33,5. КМРИ. НДРг-59. Обновлено ( 09.12.2010 09:22 )

Воспоминания А.Ф. Кони о деле серий:

ДЕЛО О ПОДДЕЛКЕ СЕРИЙ (Том 1 "Из записок судебного деятеля")

Автор - Кони Анатолий Федорович (Собрание сочинений в восьми томах)

В первой половине шестидесятых годов большое впечатление на всем юге России произвело так называемое дело серий. Вскоре по выпуске в свет этого рода бумаги в торговле и на базарах Харьковской губернии появились во множестве превосходно сделанные поддельные серии, даже окраской своей, составлявшей секрет экспедиции заготовления государственных кредитных бумаг, почти не отличавшиеся от настоящих. Всего их было выпущено на 70 тысяч. Из них 15 тысяч были получены в обмен на свой капитал помещиком Славяносербского уезда Савичем, который, узнав, что потерял все свое состояние, от отчаяния сошел с ума и застрелился.

Летом 1865 года началось следствие, возложенное на особую комиссию, заседавшую в Изюме. Оно велось очень энергично и успешно, были добыты важные вещественные доказательства, и вскоре заподозренными оказались изюмский предводитель дворянства Сонцев, помещик Карпов, мещанин Спесивцев, дворянин Щепчинский, отставной гусарский полковник Беклемишев, бахмутский уездный предводитель Гаврилов и другие, оговоренные сознавшимися в участии в подделке мещанином Коротковым, резчиком Гудковым и гравером Зебе. Когда стали привлекать их в качестве обвиняемых и производить у них обыски, Сонцев покушался застрелиться, а затем сознался и тоже оговорил всех поименованных лиц. В начале следствия Карпов умер скоропостижно в тюрьме, причем оказалось, что смерть последовала после того, как ему был принесен кем-то бурак с икрою. Исследование желудка в университете обнаружило признаки отравления наркотическим ядом, но протокол об этом вместе с остальною частью внутренностей, хранившихся в кладовой врачебного отдела губернского правления, пропал бесследно, а кто приносил, под видом брата Карпова, икру — открыть не удалось. Арестованный в Одессе Спесивцев, по доставлении в Изюм, заявил, что желает во всем сознаться и укажет соучастников, но на следующее утро после этого найден в своей камере мертвым, висящим на платке, обвязанном вокруг столба. При дальнейшем производстве дела Гудков и Зебе сняли с Гаврилова и Беклемишева свой оговор, будто бы исторгнутый у них насилием, и приняли всю вину исключительно на себя, Сонцев же совершенно отказался от своего показания, как данного им «не в своем уме».

Старое судопроизводство было тогда в полном расцвете и дало себя знать. Его правила требовали для признания виновности «лучшего доказательства всего света», как выражался закон, т. е. собственного признания, или, во всяком случае, не менее двух присяжных свидетельских показаний, причем в оценке этих показаний отдавалось предпочтение знатному пред незнатным, мужчине пред женщиной, духовной особе пред светскою, и закон воспрещал доверять показаниям «людей, тайно портивших межевые знаки», «явных прелюбодеев» и «иностранцев, поведение коих неизвестно». Гудков и Зебе, как сознавшиеся, в разных инстанциях были приговорены к каторге, а двое главных, по общему убеждению, виновных — Гаврилов и Беклемишев, признанные уголовной палатой и Сенатом таковыми, были оставлены Государственным советом в сильном подозрении и, вернувшись в Харьков, заняли свое место в обществе.

В это время был введен в Харькове новый суд и прокурором судебной палаты был назначен А. А. Шахматов. Он много и с великими усилиями поработал для разъяснения истины в деле серий еще в качестве губернского прокурора. После осуществления судебной реформы в Харьковском округе под его руководством начато было тщательное и строго обдуманное дознание о чрезмерных тратах Гудкова и Зебе в течение последних лет содержания их в харьковском тюремном замке, совпавших с быстрым таянием большого состояния Гаврилова, которому досталось по наследству более 10 тысяч десятин в Бахмутском уезде. Ознакомясь с результатами дознания, явно указывавшими на подкуп в пользу «оставленных в подозрении» и на обещание вознаграждения Гудкову и Зебе на первом же этапном пункте, Государственный совет разрешил возобновить дело. За производством нового следствия — сначала судебным следователем Фальковским, а затем Гераклитовым — наблюдать пришлось мне. Оба эти следователя были люди выдающихся способностей и трудолюбия, хотя и весьма различного характера и нравственного склада.

Эдмунд Петрович Фальковский — энергический поляк, с красивой седеющей головой, будучи горячо предан своему делу, был вместе с тем настоящим следственным судьей, у которого настойчивость исследования не заслоняла собою высших интересов правосудия. И впоследствии, в роли прокурора, он оставался тем говорящим судьей, каким начертали обвинителя составители Судебных уставов. Отдавая все свое время работе, он жил безалаберным хозяйством старого холостяка, дававшим ему подчас очень осязательно чувствовать свои темные стороны. В один прекрасный день он пришел ко мне, многозначительно помолчал и затем объявил, что женится на девушке, которую видел всего три раза и почти не знает. «Как! — невольно воскликнул я. — Вы — закоренелый холостяк и женитесь так скоропалительно! Вы очень неосторожно берете билет в житейскую лотерею…» — «Гм! лотерея, лотерея! — проворчал он. — Я сам знаю, что лотерея, но поживите с мое (ему было далеко за тридцать), и вы меня поймете и узнаете, что наступает в жизни человека время, когда ему необходимо, чтобы вокруг него шелестело! И во взгляде его засветился восторг, вероятно, подобный тому, который вспыхивает в глазах одинокого путника, узревшего оазис в печальной пустыне. Билет вынулся выигрышный, и теплая любовь «шелестела» около Фальковского в годы непрерывного труда и тяжких страданий по пути к могиле.

Обыск в вещах возвращавшейся из Петербурга сводной сестры Гаврилова, Тимченковой, произведенный Фальковским на почтовой станции по дороге в Бахмут, и затем обыск в тюремном замке дали блестящие, в смысле улик, данные, указывавшие на организованный очень искусно и в широких размерах подкуп, на который действительно ушла значительная часть состояния Гаврилова. У Тимченковой, которая все время производства дела в Петербурге прожила там, найдены были письма Гаврилова, в которых он, между прочим, писал: «Надо под шумок тихонько дельце делать, бросив вредные иллюзии о бескорыстии. Нельзя всех мерить на чистый аршин. Давать не спеши, пусть покажут! Достаточно дать понять, что у тебя есть, что дать», или: «Извещаю тебя, что… — хороший человек и предпочитает заниматься тем, что труд вознагражден — или уже вовсе не заниматься и т. д.», или, наконец, указывая на необходимость через кого-либо из петербургских адвокатов, дав ему слово держать все в секрете, произвести экстренные расходы разным лицам, Гаврилов писал: «Это статья самая могучая, надежная, а все остальное — наплевать!»… Найдена была также расходная книга, где были записи на многие сотни рублей под такими названиями: «пансионерам», «на непредвиденные расходы» (4500 рублей), «на буфет» (700 рублей), «на аптеку» (свыше 1000 рублей), «на трущобы», «за статью», «литераторам» с обозначением имен некоторых из сотрудников сатирических и других органов и того, сколько дано, чем и объяснялось необычное усердие некоторых газет к выяснению истины в деле серий и снятию «незаслуженного обвинения с почтенных имен».

Поняв, что обещанного вознаграждения на первом этапном пункте им уже не видать, Гудков и Зебе при новом следствии сознались в том, что получали за снятие своего оговора большие суммы на расходы в тюрьме. Гудков, мужчина огромного роста и атлетического сложения, настоящая «косая сажень в плечах», заявил, что за время трехлетнего пребывания в остроге тратил на себя до 50 рублей в день, проиграл свыше 10 тысяч, ни в чем себе не отказывал, имел женщин, что всегда очень дорого стоило, и ежедневно ложился спать совершенно пьяный. «Вино нам проносят конвойные в кишке, обмотанной вокруг тела, и малюсенький стаканчик, чуть не в наперсток величиной, стоит 30 копеек», — пояснил он, прибавив: «А взгляните на меня, ваши благородия, сколько мне надо таких стаканчиков, чтобы я охмелел?!» Дело серий очень волновало харьковское общество, некоторые круги которого, почему-то видя во возобновлении антидворянскую тенденцию, недоброжелательно смотрели на «мальчишек», затеявших «этот скандал»; однако большинство приветствовало прокуратуру, которая занималась не одним, по выражению Некрасова, «караньем маленьких воришек для удовольствия больших». Притом подкуп был доказан с очевидностью, и с новым следствием по делу пришлось примириться. Было также ясно, что такое примитивное и ненадежное средство, как подкуп, отживает свой век и при новых судах тактика выхода сухим из воды должна будет совершенно измениться. Не улики тут становились опасны сами по себе, а то или другое искусство в умении ими пользоваться, толкуя их, освещая и сопоставляя. И с этой точки зрения явилось довольно правдоподобное предположение, что со стороны обвиняемых был пущен в дело очень искусный маневр.

Наблюдая за следствием, которое чрезвычайно разрослось, я жалел несчастного, страдавшего сухоткой спинного мозга, безногого и полуслепого Гаврилова и состоявшую из подростков семью Беклемишева, про трогательную любовь которых к отцу я много слышал. Поэтому я ограждал обвиняемых, силой предоставленных прокурору прав, от суровых мер страстного и одностороннего судебного следователя Гераклитова, который непременно, хотя и без достаточных оснований опасаться уклонения их от суда, хотел их засадить и одно время, пользуясь моим отъездом за границу, даже успел в этом. Вернувшись из-за границы, куда я уехал в 1869 году, страдая сильным кровохарканьем, я дал Гераклитову предложение об освобождении из-под стражи обоих обвиняемых, предоставив ему отдать их на поруки. Между тем в мое отсутствие появилась очень взволновавшая всю прокуратуру корреспонденция из Харькова в «С.-Петербургских ведомостях», в которой говорилось, что с отъездом за границу энергичного и талантливого товарища прокурора следствие по делу серий, за которым он наблюдал, заглохло и, вероятно, будет замято, так как по нему ничего больше не делается. Это известие было совершенно неверно. Ходил слух, что оно шло от известного писателя Г. П. Данилевского, горячо ратовавшего против обвиняемых и изобразившего их в одном из лучших своих романов «Новые места». Но сам он впоследствии настойчиво отрицал это, ссылаясь на то, что корреспонденция была прислана из Харькова, где он в это время не жил, и высказывая предположение, что она написана кем-нибудь по поручению обвиняемых с целью вызвать опровержение. Во всяком случае опровергнуть ложные известия, очевидно, всего приличнее было мне. Я это и сделал в письме в редакцию «С.-Петербургских ведомостей», указав на действительное положение следственных распоряжений, очень замедляемых неполучением ответов от разных мест и лиц на необходимые запросы следователя, и подписал письмо моим официальным званием. Газета напечатала извинительную «заметку», и вопрос, казалось, мог считаться исчерпанным. Но через месяц после этого, когда следствие уже подходило к концу и все производство должно было поступить ко мне для составления обвинительного акта, я получил весьма меня встревожившую повестку от мирового судьи, вызывавшего меня для примирительного разбирательства с Беклемишевым. В жалобе своей мировому судье Беклемишев, играя словами, придирался к совершенно безразличным выражениям моего опровержения и явно извращал смысл постановления Государственного совета о возобновлении дела по вновь открывшимся уликам и вследствие того, что последовавший приговор явился следствием подкупа важных свидетелей. В особенности ставил мне жалобщик в вину то, что в моем опровержении корреспонденции «С.-Петербургских ведомостей» было указано на устройство, во время содержания его и Гаврилова в харьковском и изюмском тюремных замках, подкупа Гудкова и Зебе, тогда как он в изюмском тюремном замке не содержался, а находился лишь в тюремной больнице, помещавшейся в наемном доме, как будто содержание в тюремном замке или в больнице тюремного замка не одно и то же, и в последнюю может поступить всякий желающий. Мировой судья, ввиду моей должностной подписи под опровержением, признал на основании 347 статьи Уложения дело себе не подсудным и жалобу Беклемишева препроводил прокурору судебной палаты, от которого она была направлена министру юстиции. Уже года через полтора, будучи прокурором Казанского окружного суда, я получил сообщение департамента министерства юстиции о том, что, по мнению графа Палена, мне, как лицу официальному, не следовало выступать с опровержением в печати.

Когда, через несколько дней после разбирательства у мирового судьи, мне нужно было присутствовать при дополнительном, перед окончанием следствия, допросе нескольких обвиняемых, у меня возник вопрос о том, имею ли я на это право, ввиду того, что против меня может быть по ст. ст. 605 и 608 Устава уголовного судопроизводства предъявлен отвод, как против лица, с которым один из обвиняемых имел тяжбу. В то время — время непосредственного осуществления судебной реформы — лица судебного ведомства отличались особой щепетильностью в исполнении своих обязанностей и следовали совету Бентама о том, что судья не только должен быть справедливым, но и казаться таким. Поэтому, раз могло быть заявлено обвиняемыми сомнение, что я могу относиться, по личным чувствам, к ним не беспристрастно, я считал невозможным продолжать участие в деле и просил прокурора освободить меня от дальнейшего ведения дела о подделке серий. Взгляд мой был разделен и прокурором судебной палаты Писаревым, который в представлении министру юстиции высказал: «Дело объясняется очень просто: заявленная в уголовном порядке претензия на лицо прокурорского надзора связана с возбуждением вопроса об его отводе, а товарищ прокурора К. имеет репутацию даровитого и опытного обвинителя». К этому следует добавить, что кроме меня при Харьковском окружном суде тогда состояло лишь два товарища прокурора, из которых один — Е. Ф. де Росси, вполне заслуживавший, чтобы к эпитету «даровитый и опытный» были присоединены слова «энергический и настойчивый», — не мог обвинять по делу серий, ибо в качестве члена уголовной палаты подписал первый обвинительный приговор по делу, а другой лишь недавно оставил следственную практику, был незнаком в подробностях с обширным и сложным производством по делу серий и поэтому не мог представлять сильного борца против опытных и искусных защитников, к которым, конечно, обратились бы подсудимые. Жалоба Беклемишева наделала много шума в Харькове, чему способствовало и появление у мирового судьи, в качестве моего представителе, всеми уважаемого присяжного поверенного Морошкина. Я получил по этому поводу несколько анонимных писем. В одном из них стояло: «Господин гуманный при следствии и опасный на суде обвинитель! Enfin deloge! A la guerre comme a la guerre и т. д.». Почти одновременно с представлением прокурора судебной палаты министру юстиции по поводу «опровержения», к последнему от шефа жандармов поступила докладная записка Беклемишева, в которой, прибегая к графу Шувалову, как к единственному источнику защиты против интриг прокурорского надзора с Шахматовым (в это время уже старшим председателем Одесской судебной палаты) во главе, он просил о производстве, данною шефу жандармов властью, дознания, которое, открыв массу зла, навсегда развяжет просителя с злополучным делом о сериях. Расчет на мое устранение от дела, если таковой действительно был, оказался, однако, неудачным. Я был переведен в Петербург, а на мое место был назначен умелый обвинитель Монастырский, который и провел на суде возобновленное дело о подделке серий.

В сентябре 1871 года, будучи прокурором Петербургского окружного суда, я поехал отдохнуть в семействе моих друзей, в имение «Селям», на южном берегу Крыма, и возвращался через Одессу. Проводить меня на станцию пришел прокурор местной судебной палаты Фукс, имевший весьма сановитую внешность и представлявший из себя то, что Горбунов называл «мужчиной седой наружности». Мы тепло простились, и я продолжал перекидываться с ним словами, уже сидя в вагоне. В числе ближайших ко мне пассажиров, на скамье наискосок, сидел гладко выбритый, суетливый господин неопределенного возраста. Едва мы двинулись и я помахал моему провожатому шляпой в ответ на пожелания доброго пути, как этот господин, вероятно, введенный в заблуждение моей тогдашней моложавостью, спросил меня с любезной улыбкой и указывая глазами на удаляющуюся платформу, на которой еще стоял Фукс: «Ваш папаша?» — «Нет, знакомый». — «И, конечно, хороший знакомый?» — наставительно произнес он. — «Да, хороший». — «А вы далеко едете?» — «Да, далеко», — отвечал я неохотно, не любя дорожных разговоров с незнакомыми. Но мой собеседник не унимался. — «Куда же именно?» — «На север». — «Значит в Петербург?» — «Да». — «Через Киев или Харьков?»— «Через Харьков». — «Гм! Кажется, это хороший город, а?» — «Да, хороший». — «А вы там бывали?»—; «Да, бывал». — «А кто там теперь губернатор?» — «Не знаю», — отвечал я, чтобы отделаться от расспросов, делавшихся громко, на весь вагон. — «Кажется, князь Кропоткин». — «Значит прежнего уже нет!» — «Кажется, нет». — «А что там сталось с знаменитым делом серий? Заглохло, вероятно, с тех пор, как К. (он назвал меня) насильно перевели куда-то. Говорят — плакал, не хотел бросать этого дела. Но уж очень сильна была интрига! Вот извольте у нас быть честным человеком! Подкупить его было нельзя, так отравить пробовали, едва жив остался…» Я не вытерпел и неосторожно сказал: «Этого никогда не было!» — «Как не было? — возопил незнакомец. — Извините-с, было! Я достоверно знаю». — «Могу вас уверить, что это ложный слух». — «Я не распространяю ложных слухов, — запальчиво сказал мой собеседник, — и привык, чтобы моим словам верили, почему и повторяю, что его покушались отравить, чтобы замять, в угоду дворянству, дело, все нити которого были в его руках!» Я пожал плечами. «Нечего пожимать плечами, молодой человек, — высокомерно сказал он, — а надо относиться с уважением к деятельности честных людей… Их у нас немного! Вот оно, наше общество, — все более и более горячась и как-то нервно подергиваясь и вращая глазами, почти уже закричал он на весь вагон — Вот, не угодно ли?! Извольте полюбоваться! Говорят, что человек с опасностью жизни исполнял свои обязанности и преследовал вредных людей, а молодой человек не верит! не хочет верить! Вот представитель нашего испорченного общества! А скажи я, что К. украл 300 тысяч, — он сейчас поверит, с радостью поверит! Вот так у нас все! Стыдно, стыдно-с, молодой человек!!»

Разговор принимал неприятный оборот, и было очевидно, что холерический путешественник только что еще начинал пускать в ход дерзости, которыми был заряжен. Надо было положить этому конец… «Да позвольте, — сказал я, — вы введены в заблуждение…» — «Не я, а вы-с! — снова закричал он. — Я никогда не говорю того, чего достоверно не знаю. И па-а-азвольте вас, милостивый государь, наконец, спросить, на каком основании вы, даже не потрудившись узнать, с кем вы имеете честь говорить, позволяете себе сомневаться в правдивости моих слов?!» — «Да на том основании, что я сам тот именно К., о котором вы столь лестно отзываетесь, и могу вас уверить, что меня, в данном случае, к великому моему сожалению, никто никогда не отравлял, а из Харькова я был переведен в Петербург по собственному желанию;». — «Неправда! — почти взвизгнул незнакомец, — вы не К.: он должен быть гораздо старше!» Я молча вынул из бумажника мою официальную карточку и подал ее ему. Настало общее молчание — говорю общее потому, что пассажиры, ожидая по тону моего собеседника какого-нибудь скандала, насторожили уши.

Желчный господин внимательно прочел мою карточку, подумал, потом вскинул на меня испытующий взгляд и вдруг, как бы озаренный какою-то мыслью, быстро положив карточку на колени, протянул мне обе руки и торжествующе умиленным голосом воскликнул: «А! Понимаю: благородная скромность! Понимаю… Очень рад познакомиться… Позвольте отрекомендоваться: директор реального училища С-и». Очевидно было, что сбить его с раз занятой позиции было невозможно, и мне осталось покориться судьбе и навсегда остаться в его сознании связанным с представлением о моем неудавшемся отравлении.

Нам пришлось встретиться через 28 лет в Сенате. Бедняга предстал предо мной как подсудимый, принесший кассационную жалобу на приговор петербургского мирового съезда по обвинению его в оскорблении городового. Вспоминая прошлую встречу, я не сомневался, что оскорбление имело место, но, по счастью для С., съездом было допущено существенное нарушение форм и обрядов, и приговор был кассирован. В своих объяснениях перед Сенатом он так же, как и в давние годы, волновался и плохо управлял собой, но по виду очень постарел, и я бы его не узнал при встрече. Да и я, конечно, уже не был похож на того молодого человека, который когда-то самонадеянно позволял себе не соглашаться со скоропалительным елисаветградским педагогом по вопросу о своем собственном отравлении.

Из какого-то романа: «…За то небольшое время, что имелось в моем распоряжении, удалось установить, что в 1905 году в уголовном суде Москвы слушалось громкое дело о подделке кредитных билетов. Суть его заключалась в том, что в начале века на базарах и в торговле крупных городов России появилось большое количество превосходно сделанных кредитных билетов достоинством в двадцать пять рублей. Этот факт особенно встревожил российские власти в связи с тем, что только в 1892 году Государственной экспедицией, осуществлявшей печатание бумажных денег, была освоена так называемая «орловская печать» билетов 25-рублевого достоинства. Главная особенность и оригинальность орловской печати состояли в том, что при воспроизведении многокрасочного оригинала достигалось абсолютно точное совпадение (приводка) элементов рисунка, печатаемых разными по цвету красками, что недостижимо при печатании обычным типографским и другими способами печати. Это преимущество орловской печати позволяло получать многокрасочные оттиски, красивые в художественном отношении и, главное, не поддающиеся подделке обычными полиграфическими приемами. Фальшивые же деньги даже краской своей, составлявшей главный секрет Экспедиции, почти не отличались от настоящих. Всего было выпущено несколько десятков тысяч билетов. Летом 1903 года началось следствие, возложенное на особую государственную комиссию, в результате которого были добыты необходимые доказательства. Заподозренными оказался ряд лиц, среди которых были отставной гусарский полковник Беклемишев, коломенский уездный предводитель Гаврилов, а также резчик Гутков и гравер Зебе. Когда стали привлекать их в качестве обвиняемых и производить у них обыски, то один из подозреваемых застрелился, другой был отравлен в тюрьме посредством переданной ему начиненной наркотическим ядом икры, а третий, на следующий день после согласия дать признательные показания был найден в своей камере мертвым, висящим на платке, обвязанном вокруг столба. Сначала Гутков и Зебе показали на Беклемишева и Гаврилова, как соучастников преступления, но при дальнейшем производстве дела отказались от своих показаний, будто бы полученных у них насилием, и приняли всю вину исключительно на себя. В результате Гудков и Зебе, как сознавшиеся, были приговорены к каторге, а двое главных, по общему убеждению, виновных - Гаврилов и Беклемишев были оставлены Государственным советом «в сильном подозрении» и, вернувшись в Москву, заняли свое место в обществе. Однако через несколько лет дело было возобновлено по вновь открывшимся фактам подкупа Гудкова и Зебе находившимися в преступном сговоре Гавриловым и Беклемишевым, и на этот раз завершилось обвинительным приговором для обоих.

Памятник гусарам Киевского полка г. Чугуев Установлен в 1875 г. История одного камня Артем Левченко « Вечерний Харьков», 23 января 2006 г.

...Мемориал Киевским гусарам вот уже более 130 лет стоит в Чугуеве.

Кладбищенская Всехскорбященская церковь — единственный храм в этом городке, который не был закрыт большевиками. В ограде храма и находится полутораметровая четырехгранная каменная пирамида, ориентированная гранями по сторонам света, испещренная едва различимыми, полустершимися от времени буквами. Основательно потрудившись, их удалось прочитать. «Кiевскимъ Гусарамъ отъ сослуживцевъ. Унтеръ-офицеровъ 9. Рядовыхъ 75. Съ 20 сентября 1864 года по 10 сентября 1875 года». И еще: «9-го гусарскаго Кiевскаго полка корнетъ Сергей Беклемишев. 26 сентября 1866 года». Видимо, неподалеку от камня находился участок кладбища, где хоронили военных.

В Чугуеве даже среди старожилов не сохранилось предания о том, как и почему появился этот камень, часто привлекающий внимание любознательных прихожан. Почему киевские гусары? Что они делали в Чугуеве и почему похоронены здесь? Да и от чего умерли, ведь в 1875 году Российская Империя ни с кем не воевала. Ответы на эти вопросы не дали ни краеведы, ни даже историки — по их версии киевские гусары сразу же после Крымской войны были расквартированы под Киевом, где простояли вплоть до начала первой мировой войны, и под Харьковом якобы никогда не бывали. Положительный результат дало лишь кропотливое рытье в литературе.

После Крымской войны, а затем подавления очередного польского восстания, в 1864 году, 5-я кавалерийская дивизия, в которую входил 9-й Киевский гусарский полк, была расквартирована на Слобожанщине, в районе Харькова и Сум. Киевцы оказались в Чугуеве. Через 9 лет, в 1875 году, которым датирован наш «гусарский камень», началась очередная военная реформа, в ходе которой кавалерия получила новую дивизионную организацию и была передислоцирована. Так, 5-я кавалерийская дивизия в сентябре месяце во время очередного дивизионного сбора была переформирована в две — 9-ю и 10-ю. Последней теперь следовало убыть вместе с дивизией к новому месту дислокации — в Полтавскую губернию. На смену 9-му Киевскому гусарскому полку в Чугуев приходил 10-й гусарский Ингерманладский полк.

За предыдущие 11 лет в Чугуеве умерли 85 киевских гусар — по нынешним меркам смертность в полку была высокой, хотя едва ли она была вызвана непосильными тяготами службы. Ужасные телесные наказания шпицрутенами к описываемому времени были уже отменены, а бытовые условия службы в Императорской армии были едва ли не лучше, чем в современной украинской. Впрочем, не следует забывать, что любая армия — это группа риска. Кого-то могла сбросить или затоптать лошадь, кто-то неосторожно обращался с оружием, а кто-то мог умереть от болезни. В память о товарищах-однополчанах, всех тех, кто остался лежать в чугуевской земле, 10 сентября 1875 года киевские гусары и установили во дворе кладбищенской церкви камень-мемориал.

А потом, как повествуют полковые хроники, состоялись грандиозные проводы и прощания ингерманладцев с киевцами. В залах Чугуевского пехотного юнкерского училища был устроен роскошный обед, на который в последний раз собрались все офицеры бывшей 5-й кавалерийской дивизии. Банкет для нижних чинов происходил поодаль, в истинно гусарской обстановке, под открытым небом, возле каменного манежа. Вслед за этим Киевский гусарский полк чествовал прощальным обедом бывших коллег по дивизии — Ингерманладский гусарский полк. В свою очередь, наутро, в день выступления боевых побратимов, ингерманландцы устроили завтрак для офицеров, а нижних чинов угостили водкой…

Тут можно бы и поставить точку, но… «Как?! А что же случилось с киевскими гусарами дальше?» — наверняка воскликнет любознательный читатель. И будет абсолютно прав: нельзя вот так, на полуслове, обрывать рассказ об одном из старейших и самых знаменитых полков доблестной российской кавалерии. Посему доведем наше повествование до конца…

На Полтавщине Киевский гусарский полк пробыл недолго и после русско-турецкой войны 1877-78 годов был отведен на свою «историческую родину» — под Киев, в уездный городок Васильков. Выступив отсюда в 1914 году на фронт первой мировой войны, киевские гусары храбро бились с неприятелем до самой революции. После развала старой армии гетман Скоропадский, правивший на Украине в 1918 году, пытался возродить полк. Но киевские гусары, как и большинство армейских кадров, пробирались на Дон, в Белую армию. Именно там весной 1919 года Киевский гусарский полк был возрожден и дрался с большевиками до конца гражданской войны. Последние гусары ушли на кораблях вместе с бароном Врангелем в Турцию...

Статья с сайта Вечерний Харьков

https://www.rgfond.ru/person/149021



Профиль создан автоматически, исходя из отчества и фамилии репрессированного ребёнка

~ Источник: Архив НИЦ "Мемориал" (Санкт-Петербург)

~ Жертвы политического террора в СССР, 4-ое издание